…………………………..
Люблю чужие окна, когда освещены. Хожу и смотрю, как люди живут. Чем дольше живу, тем интересней про чужих… и все трудней понять свою жизнь. Но свои окна больше люблю. Чем замечательно свое окно? Находясь у себя, можешь без страха глазеть на мир в любое время дня и ночи. Смотреть как из собственных глазниц, из внутренней темноты. Сейчас на дворе не зима еще, а осень, окна не бьют и в дом так просто не ворвутся, повод нужен. А я осторожен, и повода не дам никому. Пусть по ту сторону бесятся, за окном… Если есть свой дом, страх забыть легко. Но самое важное не забываю никогда – художник я. Художник всегда рисует, главное, чтобы образ в голове возникал. Глядя на мир, видишь его написанным на холсте. Чем окружающее лучше холста?.. тот хотя бы понятней, чем черная дыра. Мир на холсте зависит от меня. А то, что не зависит – правила и законы общей жизни. Общие правила лучше соблюдать, хотя бы иногда, чтобы не было неприятностей из-за ерунды. Бросайте мусор в урну – правило. А общие законы необходимо соблюдать, иначе большие неприятности. Зато свои законы втройне нужно соблюдать, иначе нарушается главное условие жизни, оно в совпадении с самим собой. Но некоторые законы многим не нравятся, и у меня такой есть – говорить что думаешь. Иногда неудобно получается, но что поделаешь – закон. Живешь в темноте… в сумерках, точней сказать – среди идиотов, пьяниц, жлобов, воров, циников-политиков, рвачей и лизоблюдов, их огромное большинство – холопов, прислужников… но и беспомощных много дураков… А если вдруг спросят – где и с кем живешь?.. Придется отвечать… К счастью, не спрашивают, а я никому не привык надоедать; как люди хотят, так пусть живут, если бы не хотели, по-другому бы жили.
……………………………………….
Продолжая про окна, и вообще – про свет… Важней всего свет и темнота, а если шире взглянуть – тьма. В страсти к обобщению сила художника. Через обобщение путь к пониманию всего, что распростерлось над нами, перед нами, и под нами движется и живет. Свет и тьма, везде… В мире как в живописи, но на холсте они еще важней. С тьмой невозможно разговор вести, но можно изобразить – на холсте. А свет мой друг, настоящий свет. Это вам не искусственные светильники, горение в них – мучение: больно смотреть как истощается живая тварь, запертая в прозрачной безвоздушной тюрьме! Также и с людьми, которые излучают энергию и чувства в окружающий мир, их встречают с недоумением и враждебностью. Недаром говорят – «подавляющее большинство», оно всегда тупо и темно, и подавляет излучающих энергию и чувства. Жизнь стоит на нескольких простых опорах, так мне говорят торжествующие недоумки – «материальная основа важней всего…» Еще мне говорили, что одни вещи живы, а другие мертвы, но и это не так, например, в человеке примерно столько же мертвого, сколько в камне, к тому же больше мертвой воды. Вода подвижна, но при этом мертва бывает, движение путают с жизнью. Думаете, чем быстрей суетишься, размахиваешь руками, болтаешь вздор, банальности… тем ты живей, да? Обычное вранье. Вода бессмысленно быстра, ее память так быстротечна, что даже себя не помнит. Также трудно со многими людьми, они уже при жизни мертвы. Нет, с ними еще хуже, потому что с виду живы, сначала это обескураживает. Они с мертвечиной свыклись, а я не хотел привыкать, презираю общие ходы, входы, выходы, окна и двери – в молельни, бордели, к ежедневным заботам, как выжить любой ценой… Поэтому на Острове хочу жить. А здесь… необходимое убежище, моя нора, еще одна внешняя оболочка тела. Не цельная сфера, общее устройство, а пузырь прозрачный, скафандр, защищающий от излучения идиотизма.
…………………………..
Иногда прогулки легко даются… А в прошлый раз даже весело получилось, забыл про холод, слякоть, старость… Под деревом старик валялся, лохматый, в одной брючине, вторая рядом лежала. Я его сразу вспомнил, живет в левом доме на первом этаже, у него кошка рыжая Нюрка и дворничиха жена. Он мне говорит, плохо владея языком, но красочно и убедительно: – Я тебя знаю, живешь вон в том красном доме… Потом признался: – А где я живу?.. хоть убей… Я порадовался, могу помочь. Отвечаю ему с большой охотой: – Живешь в левой башне, на первом этаже, как войдешь, направо и прямо, упрешься в дверь. Там дворничиха Настя, твоя жена. Про кошку не сказал, достаточно ему. В прошлый раз легко пообщался, а сегодня не с кем поговорить, нормальных людей не вижу. Многие смирились с перестройками местности. Говорят, умеют жить, уверены, что правят бал. Мудрилы, пусть говорят, мне их дикого знания не надо. Бесчинствуйте, кому охота… Мне интересно то, что всегда живо, среди таких вещей хочу жить. Опять разрыли вокруг домов… Основное занятие современных молодцов – разрывать и зарывать… и снова разрывать. В конце концов, земля сбросит нашу опостылевшую оболочку, наступит тишина…
……………………………………….
Пустыми глазами смотрю на два красных дома… А третий желтым стал! Спокойно, перекрасили, бывает… Хотя непонятно – зачем… А, дополнительные сложности создать! Спроси их, наверняка ответят – «так надо, если придут враги…» Теперь врагов тьма. Придут – и будут растеряны: сказали им, три красных дома, а их только два… Не туда попали?.. И не заложат заряд… Лезет в голову мелочь всякая, свойство сегодняшнего дня! Но тут же забывается. Зато из прошлого… некоторые моменты и картины, странные, не нужные… сами плывут ко мне… Сто лет прошло, и все равно живые. Студентом еще был… Ел кое-как, любил укромные места, забегаловки, чтобы никто не видел, не заговаривал, и находил такие. Однажды ко мне подсел старик, я думаю, рабочий. Он не смотрел на меня, выпил пива, а, уходя, говорит – «Хоть раз в день горячего ешь, сынок…»То, что я ел, горячим не назовешь, хотя еда тогда была неплохая в самых захудалых местах.Прошло полвека, столько всяких слов бесследно пролетело, а эти – помню… Или еще… В Ленинграде, в 63-м… бежал за трамваем, успел кое-как схватиться, да левой рукой. Дернуло, и меня отнесло к стенке трамвая, одной ногой на подножке, упал бы под второй вагон… Набежал какой-то парень сзади, толкнул в спину, я выправился, встал второй ногой, а он рядом висит, но правильно держится, смеется – «ну, ты даешь…» Передних нескольких зубов не было у него, зато рядом золотые. Шпана, веселый малый… Соскочил на Дворцовой, и был таков. Ряды впечатлений… Сами возникают. Пуговица на пальто, которое оставил в Ленинграде в 1966 году. Деревянная палочка с глазами. Пальто не жалко, пуговицу жаль… Отдельные слова, жесты людей, с которыми столкнулся непреднамеренно, случайно… Какие-то звуки, шорохи, запахи… Вкус во рту… Ночь, несколько слов… Прикосновения, они надежней зрения… Острая жалость, стыд, боль… Несколько живых вещей: та береза, тот забор, те листья, мох у дороги… Взгляд собаки, кота… Все это рядом, охотно всплывает, само проявляется – перед глазами, в ушах, руках, пальцах, во рту, в животе… не пытается убеждать, отстаивать себя, ни с чем не спорит, не отталкивает – приходит, занимает свое место. Остальное тут же отступает…
Так вернулась ко мне первая прочитанная книга. Только Остров не там оказался, где мечтал найти. И если сначала мог удержаться и здесь, и там, то однажды все изменилось: исчез из текущего дня, поплыл к своим местам, где тайна, загадка, мой истинный облик, начало ошибок, успехов… Где вся жизнь в зародыше, но наготове!.. и без грязи, мусора, лишних слов, тягостных пробелов, разбавляющих жизнь, оттого она свалка, красота и грязь всмятку… неизбежность, из которой постоянно убегаю… Смеетесь? А чем гордитесь? Умением в толкучке выжить?
…………………….
Над кроватью отца и матери висела деревянная гравюра, восьмиугольная плашка желтого с розовым оттенком дерева в скромной деревянной же оправе. На поверхности изображение – мастер-китаец извлек из живого вещества почти такое же помещение, кровать, на ней умирающий старик, три женщины, одна из них склонилась к больному, две другие у стола, на нем фрукты в большой перевитой листьями корзине. Их лица, на четверть дюйма выступающие из желто-розового дерева, бессмысленные, улыбающиеся вечной улыбкой, обращены ко мне… – Опять не понял… – старик на кровати начал терять терпение. – Да, жил я там, но всё не так было!.. Какой-то чудак наврал с три короба, писака, журналист, и тем прославился, потом сто романов накропал, да только эта история от него осталась. Исказил смысл, послал меня за тридевять земель… Не в этом дело!.. Тогда я думал, он бредит… а потом бредил я, отцовская наклонность передалась мне. Мечта о своем Острове, и прочь из общежития, общей жизни, в которой ни совести, ни чести, только наглый напор и алчность… Всю жизнь стыдился своей странности, как порока, а к старости все равно вернулся, теперь стремлюсь проникнуть в самое начало, заново пережить… Эта кровать, и стена за ней, живые старые доски со следами краски… из-под стершейся красной охры выбивается, еще старее, зеленый цвет, а дальше, глубже… – вот истинное время, живые слои!.. – серое, желтоватое, уже не поймешь, краска или сама доска…
И тут же рядом гравюра на дереве, вечность жизни запечатлена острым кривым ножом. Такой я видел у старика-корейца, он вырезал свистульки на старом рынке, а я стоял завороженный его медленным не осознающим себя мастерством. Он отрезал, скоблил, надрезал осторожным безошибочным круговым надрезом, и ветка ломалась с тонким коротким хрипом, который может издавать только живущее существо, которое дышало, и вдруг перехватывает горло, и возникает такой вот короткий останавливающий звук, хрип, хруст… Что-то похожее, мне кажется, я слышал на океанском берегу; стоя за деревом, наблюдал, как дикари высаживаются из лодок, прыгают сильными босыми ногами на темный влажный песок, крупный, рассыпчатый, и пятка, каждый раз, когда касалась, ударяла… тот же короткий хрипящий… сломанная ветка, нож… От гравюры взгляд без усилия и цели перемещается к керосинке, другого света не было – «настоящего», они мне только рассказывали о нем… Люди города, война пришибла их, но не стерла память – тысячу лет тому назад, бесшумно, мгновенно возникал из мрака день, это царил над ними электрический свет. И для меня потом миллион раз вспыхивал, светил… а все не то… В начале начал тот самый керосиновый светлячок, слабый, мятущийся, вонючий, не «освещение», а часть жизни… богаче, суровей, глубже – живей, а потом уж тот, другой, ослепительный и бесшумный, без шороха и запаха… И обратное движение глаза – к полумраку, кровати, гравюре, китайцу… – Самоучка, – отец говорил, – его звали Лин Бяо, да, – он повторял, задумчиво нахмурив брови, – кажется так, Лин Бяо… Важно помнить, его уже никто не помнит. Лин Бяо потерял семью, родителей, жил много лет на небольшом Острове… рыбачил, козы… на Острове, да… а потом собрался, уже под старость, взял нож, который совсем для другого употреблял не раз, и стал вырезать… При этом на его лице ничто не отражалось, за это люблю китайцев, нет в них суетливого восторга перед своим творчеством… Вот говорят – «разум, разум…», но способность понимать мало значит: в основе свойства чувствовать, ощущать, об этом забыли, мир стал сухим, ничтожным, перечислением вещей, которые нужно, видите ли, иметь… а сами вещи закрылись. А ведь некоторые еще живы… Но Остров выдержать трудно, что останется от меня, подумай. Во мне зверь сидит, зверюга, я сам его произвел, он ест меня, причмокивает, каждое утро сквозь хрипы в груди слышу это чмокание… Что останется, ты подумал, что останется? Вещи, дети? А я где? Где я был вообще?.. Что выросло, укоренилось, произрастает на моем Острове?.. Никому не понять, всем чуждо и смешно!.. Зачем я жил, что останется от еще одного состояния в мире, еще одного клочка жизни и страха? Нигде, ничто не останется. Остров уходит под воду, уходит… Эти горячечные разговоры стали моей частью, а я… продолжал мечтать о тишине, покое, о своем месте… Он уже совсем угасал, полусидел, почти скелет, черный пустой рот, высохший язык… Давился кашей, после каждого глотка раненой птицей вытягивал шею, смотрел на что-то впереди себя, видное только ему. Лампа чадила, огонек жадно хватал и поглощал воздух, который торопливыми струями втягивался в пространство, ограниченное светлым стеклом, над входом трепетал и плавился, дрожал, мерцал, и только оставался незыблемым раскаленный круг стекла, заколдованный ход сквозь время.
– Так что же все-таки остается?.. Я не хотел причинить ему боль, но мне нужно было знать, и только он мог помочь мне, потому что многое понимал, и был похож на меня. В то время я пытался поверить в бога, в сверхъестественное существо, которое якобы произвело нас, и властвует, определяет нашу жизнь, оставив нам свободную волю… Но какая же тут воля, ей места в жизни нет: рождаешься не по своему желанию, и умираешь – вопреки ему тоже… Вера же, возникающая от страха перед жизнью и смертью, меня только отталкивала и унижала. И я готов был согласиться с бессмысленностью существования, но все-таки вопрос теплился – что же останется, здесь, на земле, иное меня никогда не волновало. Там, где я – не единый, весь, с моими костями, мясом, страхом, грехами, угрызениями, болью, гордостью… там продолжения быть не может, урезанные радости, розовые, бестелесные, лживы и не интересны, равносильны смерти. И я всё чего-то добивался от отца, стараясь пробиться сквозь оболочку горечи и страха, все эти его «нигде, ничто не остается…» Он долго не отвечал, потом поднял на меня глаза, и я увидел, как белки возвращаются из глубины, из темноты, куда опустились… заполняют глазницы, угловатые дыры в черепе, обтянутом желтой износившейся кожей… цвет взятый природой из старых голландских работ, где впаяны в грунт тяжелые свинцовые белила… – Останутся – листья, вот! Он выкрикнул, и мгновение подумав, или просто замерев, потому что вряд ли ему нужно было думать, высказал то, что давно знал: – И трава. И еще стволы деревьев, хотя им гораздо трудней, они уязвимы. И теперь я вслед за ним повторяю, уверенно, решительно – и от меня останется, да – трава. И листья, и стволы деревьев. Я бы, подумав, добавил еще – небо, потому что знаю, каким оно было в два момента… нет, три, которых никто, кроме меня не видел, не заметил на земле, а они были… Но не запомнил их настолько глубоко и остро, чтобы не думая, выкрикнуть первым заветным словом. То, что говоришь, подумав, почти всегда ложно или не имеет значения. Трава бездумна, она везде, преодолевая, не пренебрегая трещинами, шрамами земли и пирамидами, бесшумно поглощает, побеждает, не сопротивляясь, всегда… И я, как он, уйду в траву, в листья, они живы вечно, хотя их жгут, разносит ветер, сбивают в грязь дожди – неистребимы они. Буду жить в них, и, может, в деревьях, если повезет. И немного в зверях, которые пробегают мимо, вы внушаете им страх, и потому я с ними. Всем на земле внушаете. Это некоторым, может, и лестно, но грязно. Молодость не побеждает, она лишь многое отодвигает в дальний угол. В старости отодвинутое возвращается с новой силой. Обычно к пятидесяти годам, если не совсем дурак, все печальное и страшное можно уже предвидеть, но человек так устроен, что способен ускользать, и по мере приближения границы света и тени, переползать к свету. Вот и я ускользал, ускользал… а теперь попался, и чувствую, что насовсем. Да, тень уже на всем лежит… Но в этой тени жизнь не умерла еще, посмотри на мир с высоты! Но чем ближе подходишь, тем картина печальней.
……………………………………
Я начал с того дня, прошлым летом?.. Смотрел картинки двух молодых. Я знаю, трудно терпеть, когда рассматривают твое сокровенное и молчат, это больно, и я был полон сочувствия. Но мне нечего было сказать, особенно одному из них. А второму рано говорить, я искал подтверждений одному этюду, хотел убедиться, что не случайный всплеск. Хорошее удается редко, снисходительней будь!.. И я молчу, не выдаю раздражения, причиной которому, если одним словом, – бесчувствие. Куча работ, и все мимо!.. Например, вот – поле, опушка леса, много неба, облака… и всё до ужаса безнадежно. В миллионный раз! Рассчитывая, что природа сама все скажет, стоит только ее добросовестно воспроизвести, художник переносил на холст цвета и оттенки… и это всё. Довольно симпатичные части картины, не договорившись, борются друг с другом, облака волнуются, лезут в глаза, земля не своим голосом кричит… Даже узкая кромка леса, и та отличилась бессмысленным и наглым ядовито-зеленым цветом. Кто во что горазд… Безнадежен!.. Не мог смотреть на это бесчестие, отставил холст, взялся за другие. Их создатель пытается что-то объяснять, но я не слушаю и всем видом, пусть доброжелательным, но решительным, стараюсь показать, что должен сам, и лучше, если он помолчит. Так он в конце концов и поступает, а я остаюсь со своими размышлениями… Но всегда наготове внутри меня нервный и зоркий сторож, глаз индейца. Зевать нельзя, подстерегаю случай, неожиданную встречу. Этого разговорчивого надо бы отпустить с миром, но не хочу обижать. А второй симпатичней, молчит, в его пользу этюд, что справа… случайный?.. В искусстве многое случайно… только одних случай любит больше, чем других, наверное, потому, что они сами его любят, умеют подстеречь счастливый случай. Когда при первом взгляде на натюрморт чувство внутреннего неудобства, вам бы не хотелось в нем расположиться, сразу начинается обход предметов, отдельное разглядывание их… Значит, нет единого ансамбля, общего пространства. Чтобы убедиться в этом, одного взгляда хватит, но внезапного, резкого, словно всю жизнь в темноте – и вдруг свет! Если картинка хороша, то она видна издалека, не в яркости дело, а в точности, лаконичности и той выразительности, про которую можно сказать – сделано как надо, без крика, но и не слишком тихо. Главная особенность художника – нервная напряженность, готовность к узнаванию СВОЕГО, состояние постоянного ожидания… и неважно, откуда берутся начальные намеки – то ли взгляд из бегущего поезда, то ли из окна дома… или пятно на холсте, случайное… Важна сама привязанность к изображениям: желание бесконечно разглядывать не имеющие смысла линии и пятна – доставляет удовольствие, которое ни с чем не сравнишь.
Как-то на выставке натюрмортов, перед изображением угла, в котором бутылка из-под пива, бумажки, мусор… Люблю забытые, оставленные людьми углы… Подошел и спрашивает человек, по лицу видно, с образованием, – «Ваша концепция? Вы ЭТО изображаете как зеркало жизни, критический аспект, или с сожалением об уходящей старине?..» Концепций не держу, грязь и мусор люблю, иная мусорная куча по цвету-свету дороже распрекрасного пейзажа. Изображение не читается по строчкам, как страница, плотно забитая значками, это вам не проза – картина вплывает в глаз вся сразу, и может вызвать у чувствительного внутренний резонанс, если есть в нем нужная струна… или ничего не вызвать. Поэтому радует, когда чувствуешь – человека зацепило, подтолкнуло, и он двинулся по своему пути, не заезжая в умопомрачительные рассуждения, плохую литературу, убогую философию… Просто смотрит, и что-то в нем слегка сдвинулось, повернулось… Значит, все-таки живы связи рисующего с воспринимающим рисунок! Но это капля в море… Вот и не люблю показываться на выставках, вежливо улыбаться нахалам и толстокожим дуракам. Еще хуже встречи-фуршеты с толкотней у бутербродов, жадные взгляды тайных и явных алкашей, надувание щек, ядовитые или сопливые лобызания, фальшивые похвалы, обязательное вранье… А потом и вовсе забыл про выставки. Один случай повлиял. Повесил картинку на первой выставке в Манеже, “АРТ-МИФ”. Год забыл, давно. Пришел посмотреть. Увидел, но прошел мимо, прошелся по всему огромному помещению (потом оно сгорело), вернулся, еще раз посмотрел… Увидел сотни картин, они кричали – “смотри на меня, смотри”, или “купи меня, купи!” или “вот я какая!” или “вот как надо!” А моя, и еще с десяток таких было, – они молчали. К зрителю не обращались, замкнуты в себе. Зачем им выставка? Я понял, не надо моей здесь быть. Картины должны висеть по домам, у хороших людей. А если нет таких, то у художника в доме. А если повезет, в хорошем музее пусть висит или хранится. После этого выставлять стал меньше, неохотно, а потом и вовсе перестал. Пишешь для себя? Вот и пиши.
………………………………..
Опять меня окликают, отойди, говорят, сюда нельзя!.. Туда нельзя, сюда нельзя… опять раскопали, да еще сломали куст, который люблю… Уплыл мой остров, я в общем треугольнике стою, явился к текущему моменту… Мир не погиб – всего лишь новые времена, но в них места нет ни мне, ни тем, кто со мною жил да был. И раньше тесновато было, а стало невозможно, среди всеобщей гонки да грызни. А если всю жизнь взять? Как объяснить, что случилось – вот началось, корь и свинка, отец и мать, прыжки и ужимки, любопытство, самолюбие, восторги, симпатии, страстишки, улыбки, обещания, стремление за горизонт… А дальше вмешиваются обстоятельства, презираемые, но всесильные – чужая война или битва кланов, непрошенные встречи, непонятные расчеты… А где-то и сам дал маху, не отошел, не отказался… не понял вовремя, что мир устроен похабно: приспособление к ежедневности стало убеждением, страстью, настырной необходимостью… А я не хочу. Не хочешь, вот и получай! И в результате возникают новые вопросы, местного значения, требования простого выживания заталкивают в угол мечты и планы, вперед вылезает всё самое простое, приземленное: важней всего, оказывается, иметь ячейку, каморку, кусок пола, кровать или часть кровати, или место в подвале, иначе долго не продержишься… Хотя, что такое «долго», когда ничто не долго. Пусть думают, что одолели… Мой Остров всегда со мной.
……………………………
Жизнь полосами шла. То лучше, то хуже, потом снова светлей, теплей… Опять потемнело… И так всегда. Люди, которые вокруг нас жили, живые люди!.. разъехались, или умерли, или мы разошлись по разным путям. Говорят, в России надо долго жить, тогда что-то может получиться. Это про общую-то жизнь? Скучно ею жить, скучно – всё повторяется… А что останется?.. Трава, холм, река течет за холмом… Но этого достаточно, чтобы свою жизнь прожить. А потом старость в дверях… или в окне?.. и уже неважно, что вокруг. Интерес еще есть, но участвовать не стремишься – слишком много знаешь о тщетности усилий. Тысячелетняя махина, ее разложение – неизбежная беда, заразная болезнь. Мир меняется, но его не изменить. Наверное, за это старых не любят, и поделом – слишком много видели и знают, повторы на лету узнают. Помню, на зачете по анатомии… Профессор шутить любил – едва появишься в дверях, швыряет в тебя костью – «правая?.. левая?» Того, кто замешкается, сразу выставлял. Вот и нам, кидают современность, как кость, навстречу, в лицо… И ты, немало поживший, сходу узнаешь – было! Раньше за это, и не за это… стариков душили или оставляли умирать одних. И теперь оставляют, а если не оставляют, сами остаются. Приходит момент – пора… Рождается особое понимание того, что раньше – намеком, пунктиром, бесцельным разговором, неприложимой теорией… ведь любим поболтать о том, о сём… Нет, и раньше, иногда – ледяным сквознячком… но кругом смеются, по плечу хлопают… и забываешь… А теперь – изнутри: тихое, холодное, неподвижное, тяжелым комом в животе… оказывается, всегда там жило, только дремало… Родной ужас. И уже никому ничего, и тебе – никто ничего… Не стало спорщиков, попутчиков, провожатых, друзей, врагов… Дальше одному, самому… Одному так одному.
…………………………………
– Робэрт, Робэрт… – они зовут меня Робэртом. Ничего не спрашивать, не просить, ничего не ждать от них… Стало прохладно, ветер ожил, дождь покапал, здесь я живу. Далеко уходил, смеялся, бежал, разговаривал с собой, убеждал, спорил… но никуда не делся, обратно явился. Тех, кто даже на время исчезает, не любят, отношение, по общим меркам естественное – если мордой в лужу, значит, всё на своих местах. Общее пространство легко захватывает, притягивает извне чужеродные частицы, фигуры, лица, звуки, разговоры… всё, всё – делает своим, обезличивает, использует… Сюда обратно как по склону скользишь… или сразу – обрыв… Наоборот, на Острове никого, чужие иногда заглянут и на попятную… как пловцы, нырнувшие слишком глубоко, стремятся поскорей вынырнуть, отплеваться, забыть… Жить общей жизнью безопасней, удобней, легче… Таких как я, которым здесь тошно, немного, встречаю раз или два в год. Если на улице, тут же на другую сторону перехожу; на расстоянии мы друг друга любим, а подходить остерегаемся – сразу обнаружатся различия, и друг может худшим врагом стать. Такова особенность нашей породы, нормальные в стае, ненормальные поодиночке бродят. Но и одному… все тяжелей становится, наедине с печальными истинами, с памятью об ушедших… Оттого, наверное, на Острове прозрачней стало – когда назад зовут, слышу, а раньше внимания не обращал. Из дома недавно вышел – руки пусты, ботинки без шнурков, без них недалеко уйдешь. Я постарел, ведь только идиоты, не чувствующие изменений, не стареют. На жизнь ушли все силы, видно по рукам. Наверное, и по лицу, но рядом нет зеркал. Смотрю на кисти рук – тяжелые, с набрякшими сине-черными жилами, кожа прозрачная, светло-серая в кофейного цвета пятнах. Мои руки, попробовал бы кто-нибудь сказать, что не мои… И я понимаю, по тяжести в ногах, по этой коже с жилами и пятнами, по тому, как трудно держать спину, голову… и по всему, всему – дело сделано, непонятно, как, зачем, но всё уже произошло. Именно так, а не иначе!.. Жалеть?.. Слишком простое дело – об этом жалеть. И лучше не вмешивать окружающих в свои счеты с жизнью – у каждого свои. Что нам осталось?.. Потихоньку, понемногу все то же, что и раньше – пробиваться к ясности, защищать свою отдельную жизнь, свой Остров. Перебирая в уме возможности, вижу, другого пути нет. Можно, конечно, хлопнуть дверью… Но я не отчаянный, всегда возвращаюсь на «путь истинный», как они называют бдения и суету перед темнотой; наша судьба жить и там, и здесь… Но не могу обмануть себя, принудить к любви к сегодняшнему дню, а это непростительно в реальности, требующей увлеченности мелочами и занудной с ними возни. Сколько могу, притворяюсь, но остаюсь чужим среди своих. Впрочем, трудно оценить степень собственной искренности, прочность упорства – где насмерть стояние, а где роль, игра… Сам себе загадка. Когда подойдешь к краю – станет ясно. Но вот что истинная правда – постоянно ощущаю шевелящееся под кожей спины чувство, вернее, предчувствие – беды. Значит, живой еще… Но оказался в чуждом мире. Я не вздыхаю по тому, что было, начал в своей стране, родной, но страшной… а умру тоже в своей, но мерзкой, непонятной. А если совсем честно? Не жил ни здесь, сейчас, ни раньше – там: у себя жил, сам с собой разговаривал, на себя надеялся. На Острове, да… Писал картины.
…………………………..
Живопись, да и в целом искусство, не профессия, и не часть общей жизни. Она внутренний процесс, внедренный в нас генетикой: таким же образом, как у художника возникает образ, любой человек создает свои образы, через них приходит к решениям внутри себя. Только у художника всё это – чувствительность к ассоциациям – далеким, к игре большими неопределенностями – неопределимыми, мешанина ощущений да образов… всё-всё, что точно – невозможно, бесполезно… благодаря способности, а может особенности, или просто выучке, выворачивается наружу – и образ запечатлевается на бумаге или холсте. Картины оживляют, усиливают наши страхи, сомнения, воспоминания, тогда мы говорим в удивлении про художника – как догадался… «Как догадался, что это – я!» Меня сто раз спрашивали, зачем вам печальные картины?.. К чему обострять страх, напоминать о грустном, тревожном?.. Люди хотят полегче, им и без вас страшно. Повеселей, поглупей давай! Пусть говорят. Я ищу подтверждения, подкрепления… своим, своим!.. чувствам и состояниям, радостные они или печальные, дело десятое, – они мои… И я не властен над ними, над всем, что возникает от столкновения внутренней и внешней жизни, или само рождается внутри, по непонятным причинам. Истина – бред, обман, иллюзия, заблуждение, никому не нужна, потому что холодна, бесчувственна к нашей жизни! Нужна не истина, а опора, понимание… Сочувствие! Картины понимают и поддерживают меня. Искусство не должно нас улучшать или изменять, это уж как получится, главное, чтобы поддерживало, укрепляло… Экий ты эгоист, говорят. Да, художник эгоист, пишет картинки для себя и о себе. Но люди не так сильно различаются, как порой кажется, и если на картине что-то сказано с силой и глядя чуть выше сегодняшнего дня, то еще многим пригодится. Трудно понять мгновенное притяжение или отталкивание, ведь всего лишь пигмент на куске грубой ткани… Что ни говори о силе искусства… мы намертво привязаны к реальности, держимся руками и зубами. И вот появляется странное существо художник, он предпочитает иллюзию – жизни, и время подарит ему за бескорыстие… может быть… несколько десятков лет памяти после смерти. Что нам с того, что будет после нас?.. Я стольких видел, кто смеялся над этим “после”… они наслаждались текущей жизнью, прекрасно зная, как быстро будут забыты, часто даже до настоящей смерти.Честный художник о вечности не заботится, просто пишет честные картины. А живет обычно как может, звезд с неба не хватает, неотделим от текущей жизни, плохо защищен, подвержен влияниям… и если не держится руками, зубами за свою странность, то как все – растворяется, пропадает в мире, где исчезновение так привычно. Огибаем могилы, и к своим делишкам… “Беречь стало нечего, и незачем, ведь рядом стоящие люди и поколения уже друг друга не понимают… ” Кругом так постоянно говорят, а я молчу, смотрю на картины. Есть еще в мире, что помнить и сохранять…
…………………………………….
Обычно, вернувшись в свой треугольник, опомнившись от воспоминаний, фантазий, тут же проверяю, все ли моё с собой. А тут заболтался… Наконец, спохватился, запускаю пальцы в карман, где должен быть ключ в знакомой обертке, обложке… Его там нет!. Допрыгался, молодец… Так не бывает! Единственное, что не может пропасть, это собственный ключ. Бывают времена ключей от всех запоров и замков, сейчас другие подступают – запоров от всех ключей, торжество идиотов без памяти и зрения. Но свой-то ключ пуще глаза береги! Если сберег, то дверь к нему найдется. Выходя из дома я бережно запираю дверь, и чтобы поверить в этот факт, событие, основу надежности бытия, совершаю несколько действий, известных мне одному. Они странны, бессмысленны, но обязательны – совершив их правильно, надолго запомню, и тогда уж не забуду про ключ, вокруг которого ритуал совершается. Движения эти запоминаются даже в текущем потоке мусорной жизни; идиотизм приспособления трудно чем-то перешибить, кроме чистокровной бессмыслицы. В результате таких действий ежедневные глупости бледнеют, отступают… Ритуал ключа, в нем моя надежда и опора.
У меня всегда с собой бумажка размером с лист писчей бумаги, но в отличие от писчей, она обладает куда более важными свойствами – прочна, и в то же время эластична, мягка, вынослива на изгиб, терпит многократное сгибание без предательских трещин, шероховата, а не гладка, не скользит в руках, я держу ее надежно, и спокоен. Вытаскиваю сложенный пополам лист из грудного внутреннего кармана пиджака. Это значит, что выходя на улицу я должен быть в пиджаке, и не только из-за внутреннего кармана, в котором нужный лист, но из-за грудного верхнего кармашка, который на виду… но о нем позже, дойдет очередь и до него. Значит, так, я вытаскиваю лист правой рукой из левого грудного кармана, а в левой при этом держу ключ. Обычно лист благополучно раскрывается, и я кладу ключ на середину, ладонь правой руки уже внизу, и начинаю заворачивать, при этом медленно говорю:
– Р-раз – и одну из сторон заворачиваю на ключ, накладываю и прижимаю. – Д-два – и вторую сторону точно также. И три, и четыре. Теперь ключ скрылся, и наступает главный момент. Я медленно сгибаю сверток пополам, и это удается, потому что ключ не на самой середине, я заранее побеспокоился, с опытом приходит… получается аккуратный длинноватый пакетик, и ключ внутри. При этом говорю, медленно и очень сосредоточенно глядя на сверток, прижимая пальцами левой руки твердое длинненькое тельце, скрытое внутри…
Dan Markovich Дан Маркович Продлжение следует